Птица моя, приручи для меня крыло.
Так любят, не прикасаясь. Без слова всуе.
Целую сквозь время высокий горячий лоб
и замираю при мысли о поцелуе.
Птица моя, напои простыню теплом.
Стань моим ветром — учи осязать и чуять.
Есть сотни вещей, о которых так мелко — слов…
Поэтому, лишь поэтому и молчу я.
мечешься иногда беспризорным тузиком.
общаешься в лучших с отборными проститутками.
четче бреля о шлюхах все сказано только музыкой.
казалось бы, ради чего ты сидишь тут сутками?
пятишься, в пятый угол все ставишь время им —
как табуретку: присядут или повесятся.
они косяки объясняют своим старением,
дождём, недосыпом и прочею околесицей.
будешь им лестницей в небо, шутом и умницей,
пока самого не стошнит этим «слишком вы везде».
вон — люди как люди, автобуса ждут, целуются,
а здесь каждый день головняк, шапито на выезде.
и этот присел, но страхуется, держит мхатища
такие, что не свидание — спячка, лежбище.
Прошлой осенью, соблюдая закон приличия, мы почти не коснулись чужого сердцебиения.
Не пиши мне теперь пуще прежнего и обычного.
Не читай меня дальше до полного обнуления.
Отыграв эту сцену на бис, опуская занавес
тёмной шторы цвета полнейшего одиночества, повторяй себе, что ничего не начнётся заново — и особенно, если боялся, что все закончится. В эту осень тягучую сердце совсем сургучное — отпечаталось даже то, что никем не сказано.
Не читай про себя несбыточного и лучшего.
Не пиши мне, что этого лучшего не заказывал.
Закрывая окно цвета северных диких сумерек, никогда не испытывай к прошлому прежней жадности.
Казалось бы, что ж еще — вот моя рука.
Вот имя твое, разбитое на переливы.
И осенью этой так просится быть счастливой,
такой, чтобы, знаешь, — точно, наверняка.
Нервом быть, жилкой, к щеке прислонясь щекой.
Проснуться и жадно вбирать рассветно-лесное
и чувствовать, чувствовать, как оно бьется, ноет,
тянется за перелеском седой рекой,
срывается с горизонта, туда, за край,
вплетается в волны, как лента в тугие косы…
И осень, как шалью, укутана в пар белесый
и выброшена в небесные крики стай.
Казалось бы, что ж еще — оттолкнувшись, стать
разумной, покладистой, нужной. Молчать. Остаться.
Против воли не осчастливить и не спасти.
И одной только воли — тоже ничтожно мало.
Как тебе объяснить? — я сжимаю в своей горсти невозможную нежность, и если бы разжималась,
как пружина, ладонь, — в этой силе моей любви уместился бы мир, полный сцепленности, скольжений,
всей твоей несвободы, как ты ее ни рви, отчужденности, осмысления, разных женщин.
Углубленного одиночества и тоски, темных улиц, подсвеченных снежным, а не фонарным
светом в сумерках, непричесанных, не таких, где домой воз…
Сердце мое пружинит: «Останься, будь с ним, не допускай ухода во избежанье
мук одиночества, жаркой колючей ломки, долгих скитаний безводности, безвоздушья.
Будешь ходить, как тень, как рисунок плоский, и ощущать, как утрата гнетет и душит».
Сердце мое говорит: «Не снимай обета сумеречной растворенности в нем до знака.
Тебе никогда так вслух не сказать об этом, чтоб поняли все, как путь у вас одинаков…»
Сердце стучит, неглупое, но шальное, звяканье бусин, жерло седых вулканов.
Приди, приникай к нему ухом и слушай снова, как в нем дрожит твое имя, не иссякая.
Сердце стучит, а я становлюсь все суше в борьбе затяжной с одичалым мотивом бусин.
.
Не держать тебя, и поэтому — не терять.
Ничего не просить, о желаниях промолчать.
Небо вспорото светом нового сентября, и разрезы лучатся, как будто кровоточат.
Не терпеть тебя, как вину или страшный суд. Не раздваивать нежность на разные города.
Отдавать тебе все, что упрямо в себе несут для таких, за которых не жаль будет все отдать.
Осень требует принадлежать твоему плечу, если тянет безмолвно коснуться его щекой.
Я тебя не держу, но других уже не хочу, ведь любой из них будет разительно не такой.
Ничего не просить. Помолчать с тобой, завтра бой за умение не терять с тобой эту нить.
Много курю. Не жалею себя ни в чем, —
везде — до конца — как рыцарь Огня и Мести…
Но вечером я утыкаюсь в его плечо,
и, кажется, мир непременно на части треснет,
если мы вдруг разойдемся, найдем других
/которым мы, может, нужнее/, поставим прочерк
на месте друг друга… По части потерь я — гид,
проверивший на равнодушие эту почву.
Я мало теряла, но, в основном, таких,
что вечно казалось: Бог метит больней изъять их.
Теперь каждый вечер я, словно усталый кит,
ныряю в его спасительные объятья.
Теперь каждым утром, на цыпочках, босиком,
я мир измеряю касанием. Мир — испытан.
Облака сдвигаемы ветром, как паутина
чьей-то твёрдой рукою — чтоб распрощаться с прошлым.
Если б я рисовала, то ты бы ожил в картинах, даже если писать картины с любимых — пошло.
Если б я танцевала, то ты бы вступал кифарой, перезвоном браслетов, что в звеньях зажали солнце.
Чтобы каждый удар в ладоши звучал ударом где-то слева, в груди твоей. Если была б колодцем —
только губы твои выпивать опалённым полднем, помнить пальцы на камне, тепло сохранять на сколах.
Если б я была временем — вы…
Мир — лебяжий пух, тишина на дне,
от надреза лезвия тонкий шрам.
Ты устал, мой хрупкий — иди ко мне, если вдруг придумалось умирать.
Вот в тебе немного зимы и льда — что с ним делать, когда ты не знаешь как?
Уберечь и холоду не отдать, убаюкать в теплых своих руках.
В них почти материнский живет уют. В них не страшно молчать или говорить.
Хрупкий мой, ты настолько раним и юн, ты не знаешь, кто — там, у тебя внутри.
Это время течет и дает ключи, это время тебя привело ко мне.
Расскажи мне, где больно — и помолчим.
И посмотрим, как мир заплетает снег.
Я существую в периоды между строк. Как мне тебе рассказать и как объяснить: солнце все так же виском задевает восток, только ускорилось время и спутались дни, только теперь перманентно летят к чертям даты, события, жизнь, прошлогодний снег. Я замолкаю, дыхание переводя, я так учусь быть сильнее. Сильней вдвойне, чем притяжение к центру больной земли /где расстаются ни радостны, ни пусты/, чтоб мы с тобой дышать об одном могли.
Я не могу уйти, как земля — остыть.
Я не могу остаться — как снег вес…
Ничего не придумывай: жизнь возникает здесь —
прямо в сердце, под сердцем, между двумя сердцами.
Время слушать, осмысливать, чувствовать эту взвесь, понимая, — рождаясь, мы стали ей, стали сами:
слишком легкой и хрупкой, чтобы в нее нести все подряд, без разбора; впускать для себя — чужое.
Береги себя, а в себе — первозданной тишь, —
заживает и нежное, только следы ожогов
не проходят бесследно, меняют тебя. Сменив, не позволят к кому-то случиться теплей и шире…
Ничего не придумывай, только — себя храни:
станешь миром, и кто-то проникнется этим миром.
это слишком большое чувство — пережата рукой аорта.
это сны вперемешку с явью, это каменная стена.
мы всегда оставались нами — метким взглядом и высшим сортом.
что такого в нас изменилось и совсем изменило нас?
город в город летит стрелою, город к городу льнет, как плиты,
словно все подчинилось странным притяжениям на земле.
я всегда не тебя встречаю, но всегда с тобой прочно слита,
как две капли, вкус поцелуя, как знакомая много лет.
я всегда о тебе скучаю, я всегда по тебе пишу, и нас…
Зима молчалива, тепла и полна людьми,
но смотришь на них, словно из-за прозрачных стекол.
Мы будем медлительны — солнце и кашемир, согретый лучами, стекающими из окон.
В нас будут слова, припасенные на потом, с горчением мандариновых тонких корок.
Ты будешь касаться ладоней горячим ртом, а я в них — носить поцелуи твои. Нескоро
закончится время нежнеющей тишины, дыханий двух тел, их теней, что к утру тончают.
И в белое утро зима окунет иных —
простившихся, но обещавших начать с начала…
Во-первых /и ты будешь спорить: «В-четвертых»./,
нет метода морем лечить потерпевших
от моря. Привыкших быть строго на твердом,
семь футов под килем не радуют пеших.
А что во-вторых, то рожденным на суше
покажется слишком чужим и соленым.
Смотри, а точнее — замри и послушай,
как Осень выходит на берег влюбленной
в себя и в свои напускные эскизы:
она не ждала, он забыл и не встретил. -
Мы часто не помним, как выглядит близость.
Мы врем себе часто. И это есть в-третьих.
один в темноте — не воин, а причащенный,
умелец макать себя в темное и густое.
свет, словно лезвия, режется в узких щелках.
тьма без него половины себя не стоит.
я не пришел к тебе — это нас манит голод,
сердцебиение мрака, двойное дао.
я выхожу и танцую на углях голым.
ты дышишь из сумерек, гладишь меня устало.
я не боюсь тебя, ты со мной осторожен.
свет ярко блеснет, и мы снова уйдем другими.
я ослеплен твоей ночью и обезвожен.
ты охлажден моим светом — и все погибли.
все повторяется. льется венозным кругом,
бьется в истерике, не обнаружив выход.
Так все, кто странствовал, ищут дно,
слагают время, хранят страницы.
Мы так боимся остаться сном, войти в реальность и заблудиться.
Мы так стремимся оставить след, иметь гарантии нам по силам.
И кольца многих разлук и лет ложатся в мягкую древесину
всех наших душ и усталых тел, а мы опять всё смыкаем в кольца.
Мы, выбирая в себе не тех, чьей волей замкнутость разомкнется,
опять шагаем все в тот же брод — быть несвободными от свободы.
Давай все заново — вот ребро.
Зачем его ты однажды отдал?
Не потому ли, что страшно знать, как каждый созданный одиночен?
Входит в город твой медленный караван —
к сердцу замка дорога твоя течёт.
Ты так долго для стражи искал слова, что их точно осталось наперечет.
Ты ругался с богами песчаных бурь, пил дыхание самой незлой зари, чтобы я на краю замирала «будь, я сама стану с вечностью говорить». Что ты помнил в пути про мое лицо? Сколько чувствовал тяжесть меня в шагах? Я два раза успела надеть кольцо, ты бы мог стать мне братом, отцом, ловцом песен юга, что город тебе слагал.
Что я хочу себе подытожить
в моем с рождения декабре?
Я проходила по бездорожью, хранила сердце в стекле морей.
Бежала счастливо к перекресткам, ныряла молча в осенний мрак.
И в каждой смерти светили звезды, поскольку можно не умирать.
Я и болею, как будто в школе: дня два желательно не ходить.
Мои любимые из уколов — уколы жизни в моей груди.
Мне так же грустно, смешно и звонко — смотря какой выбираю ритм.
Я — барабанная перепонка,
и мир звучит у меня внутри.
Ещё декабрь, любим и прожит, уложен в каплю из янтаря.
Так видишь мир: мозаика и стекла,
лист, сложенный четырежды, по граням
слегка надорванный, слегка от пальцев теплый. Молчащий слышно, говорящий странно.
Так чуешь мир: как лезвие — до боли, за краткий миг до первого касанья.
Как вдох до взмаха, запах влажной хвои. Как свет сквозь щель, что цепко повисает
по центру комнаты, в ее стучащем сердце, или в стенных белеющих ладонях.
Таким прозрачным, что не опереться. Таким густым, что в красках этих тонешь.
Так знаешь мир: свободный, но безвольный, ничей и каждый, неприкаянный и нужный.