Рассвет ещё не родился, но уже дышал сквозь щели ночи — тонкие, как трещины на чёрной глади. Паутина, подвешенная меж сосновых игл, замерла в ожидании; её нити — струны забытого монохорда, натянутые между мирами. Роса начала оседать не каплями, а шепотами: каждая точка влаги впитывала отсветы зарождающегося утра, превращаясь в призму, дробящую серость на алмазные осколки.
Тишина здесь была не отсутствием звука, а его обратной стороной. Шелест испаряющейся росы, едва уловимый треск застывшего сока в стволах, вибрация света, пробивающегося сквозь хвою — всё это сливалось в беззвучный хорал. Паутина, усеянная каплями, стала партитурой: ветер, замедленный до дрожи молекулы, водил по ней невидимым смычком, извлекая частоты, доступные лишь корням деревьев.
Солнце, коснувшись горизонта, запустило цепную реакцию преломлений. Каждая капля зажглась голубым ядром, отбрасывая тени-призраки на мох — будто невидимые пауки плясали джигу из света и геометрии. Паутина, теперь уже сеть из жидких линз, ловила первые фотоны, сплетая их в мерцающий узор: азбуку Морзе для тех, кто помнит язык росы.
Но вот — прорыв жёлтого луча. Капли дрогнули, сжались, начали стекать по нитям, оставляя за собой мокрые руны. Паутина, лишившись хрустальной брони, обнажила ажурный скелет. Ветер, набравший смелости, сорвал с ветки несколько игл. Они упали сквозь пустые ячейки, не встретив сопротивления, — и тишина, как разорванная плёнка, склеилась обратно швом птичьего зова где-то за спиной у времени.