В комнате у окна
Пляшет тепло свечи.
Странная тишина —
Будто сам Бог молчит.
В комнате тишь и грусть,
В комнате я и кот.
Губы бормочут:"пусть",
Сердце чего-то ждет.
Глажу кошачью шерсть,
Пью свой зеленый чай.
Кажется, скоро шесть —
Спать надо по ночам,
А не сидеть в окне,
Страхи свои встречать,
Вторые сутки дождь. И мокрый снег. Я утонуть боюсь, курю на лестнице. Хотя чего бояться-то? Ну, смех! Что лучше: утонуть или повеситься? В глазах, в душе, на улице — вода, ажур снежинок превращает в кашицу. И кажется, что будет так всегда. И будет так всегда. Уже не кажется.
Вторые сутки — боль. Стучит в висках, течет по венам, к сердцу подбирается… Да черт с ней, с болью, гибельна тоска… Бороться с ней никак не получается.
Вторые сутки — без тебя. Прости. Так лучше. Сколько можно вместе мучиться? Ты выбрал сам, куда тебе идти, а я, ты знаешь, скверная попутчица…
И хочется — об стену — головой… И хочется скулить от одиночества! И хочется — с тобой. И за тобой… А, к чёрту! Ничего уже не хочется…
…потом она меня убила
своей улыбкой.
на подоконнике чадила
свеча и зыбко
змеились тени наших тел
по стенке, полу.
я ей прости сказать хотел,
а вышло, горлом,
не то что матерная брань,
но где-то рядом.
уйди… уйди… отстань… отстань…
Потепленье, нетерпенье,
чувств прорвавшихся стремнины.
Даже ворон чистит перья,
собираясь на смотрины.
Даже самый наиробкий
школьник, вымазавшись мелом,
вместо элипсов и ромбов
выдаёт сердца и стрелы.
Даже там, в больничном зданье,
за решёткой и за шторкой,
Бонапарт целует няне
руки, пахнущие хлоркой.
Она не живёт в другом часовом поясе,
но иногда приезжает ко мне на поезде,
проводит беседу, поит меня и кормит,
да всё норовит меня изменить в корне,
перелопатить душу, моралью выесть,
а у самой вырез на платье, такой вырез,
а у самой такие мысли, такие, впрочем,
любит она меня, любит меня, прочит
в мужья себе, заговаривает, не зевает,
катает на белом трамвае, таком трамвае,
и носит очки, и думает, и не смеётся,
картавит слегка: Моцарта кличет Моцагт,
Как мы нелепо время убиваем,
Когда с перронов темных убываем,
Или с чужими женщинами пьем,
И шкуры дней, растраченных за кружкой,
Пытаемся набить словесной стружкой,
Чтоб хоть отчасти им придать объем.
Могли бы быть пути не так тернисты,
Но все поэты — чуть таксидермисты,
И сохраняясь в формалине фраз,
Мечты и страхи, псы сторожевые,
За ними всюду ходят как живые,
Во тьме мерцая пуговками глаз.
Вот и со мною — все, что я прищучил.
И самое бесценное из чучел —
Поломала жизнь, поломала, вот уже слегка надломила:
она любит лётчика, мама, я опять пролетаю мимо —
он крылами качает нежно, он заходит в пике над домом,
столкновение неизбежно, всё, прощайте, привет знакомым.
Она любит лётчика, мэра, коммерсанта, майора МУРа,
убедить её не сумела мировая литература,
что у нас в инвалидной роте дух высокий, полёт нормальный —
видно, зря мы бились на фронте революции сексуальной.
То есть в жизни иной, небесной, наглотавшись небесной дури,
мы, конечно, взлетим над бездной, обнимая небесных гурий,
из одной тарелки с богами потребляя нектар и манну,
но сначала — вперёд ногами, а она всё с лётчиком, мама.
Не лук и стрелы… ТТ заряжен — ликуй, амур!
Из ряда умниц в цветную стайку гламурных дур
переметнулась… и вот бретелька ползет с плеча…
Я так устала сопротивляться…
…
не отвечай
на сны и письма /ведь точно знаю — здоров и жив/…
Сейчас не надо ни горькой правды, ни сладкой лжи…
Пусть это странно, но минус-минус — в итоге плюс…
…
Субботний вечер плеснул неона в холодный блюз
банальной встречи «на перекрестке», «глаза в глаза»…