С утра снаряд прошивает дом, убивает отца и мать, теперь я один проживаю в нем, спрятавшись под кровать.
У кошки кровью сочится глаз, сгорела шерсть на лице, но снова наводчик, не торопясь, подкручивает прицел,
и снова флажок поднимает палач, и новый летит снаряд, не бойся, котя, не плачь, не плачь, им за нас отомстят.
Когда дрова горят в камине, и блики пламени дрожат
под ним, на жестяной пластине, я выхожу в холодный сад,
иду к поленнице, где иней посеребрил уже дрова,
и за заботами простыми проходит день мой, и листва
шуршит в саду и ветер с гулом течет сквозь линию берез,
собачка рыжая уснула, прикрывши лапой черный нос,
какая мгла, какая нега, какой покой разлит в полях,
так тихо в ожиданье снега, что стук сердечный слышу я,
и чувствую себя счастливым, смотря на голые кусты,
средь поздней и негорделивой, среди бессмертной красоты.
Я живу в обычной русской деревне. И мужики тут сонные, как мухи. И сам я сонный, как муха. Такой же точно, как они.
Но когда загорелся мой дом — эти же самые мужики сбежались со всей улицы и превратились в свирепых тушил. И в прямом смысле слова рисковали своей жизнью. Обожгись, поразбивали руки. Мы держали пламя сорок минут — вручную, ведрами.
Если честно, стали выдыхаться, а огонь упорно пожирал крышу. Но тут приехали настоящие пожарные, на мое счастье.
Это — проявление русского характера.
Вообще — кто не видел русских в экстремальных ситуациях — НИЧЕГО не знает о русских.
Мы не то, чем вам кажемся в мирной жизни.
Мы ровно противоположное.
И нас из нашей сладкой спячки лучше не выводить. Замучаетесь потом
обратно в берлогу загонять.
Когда ты выбираешь сторону тьмы, внутренней тьмы, которая укореняется в тебе, будь готов и к тьме внешней.
Зачем тебе электрический свет, если в душе твоей темно, как в чулане.
Сиди в подвале при свечке, как сидели донбасские дети, женщины и старики.
Это правильный баланс — между тьмой внутренней и внешней — ведь они, в конечном счете, единоначальны, их причина — отсутствие любви.
Свыкнись с тьмой и холодом, уберукр, как только ты перестанешь их чувствовать — ты обретешь совершенство.
Сверхчеловек, стоя у края бездны, не должен ее бояться.
Брось в эту бездну свои горести, а потом смело шагни вперед. Красиво же. Ну да, ну да.
Говорят, Эйхман засмеялся перед смертью.
Правда, есть еще один выход.
Сдаться русским.
Ужасные русские обеспечат теплом, светом, водой и едой.
Сигареткой угостят
Починят, построят, спасут.
Кто выиграет в результате больших антивирусных каникул
Кто виноват, разбираться не станем, а начнём с попытки ответить на вечный вопрос: «Что делать?». Для начала надо уже сегодня снять все необоснованные ограничения с рублёвого оборота внутри России, а операции с иностранной валютой, соответственно, свести к минимуму.
Если сейчас Центробанку взбредёт в голову повысить ключевую ставку, ограничивая денежное предложение, это будет преступление. В Соединённых…
«Москаль» рифмуется с «печаль»,
с холодным ветром или снегом,
растерянностью или гневом,
нас миру целому не жаль,
зачем мы этот мир жалеем,
две красных розы, две лилеи
положат мальчику во гроб,
прощаясь, поцелуют в лоб,
чтобы запомнить этот холод
и на губах его носить,
ходить на тот же рынок в город,
терпеть, пытаться дальше жить.
Зачем мы этот мир жалеем?
Нас миру целому не жаль.
Сей город, называемый Авдос,
по имени латинского поэта,
был местом, где пасли овец и коз,
пока мы не застроили все это:
дома, мосты, заводы и дворцы,
и в Диком поле — наши мертвецы
не улеглись широкими рядами
под звёздами и ржавыми крестами.
И наш черёд — за мёрзлый чернозём,
за город, называемый Авдосом,
сражаться, и возможно, мы умрём.
Ты видел склянку с медным купоросом?
Вот здесь такое небо иногда,
и из траншеи, словно из колодца,
Квинтилий, бесполезно говорить,
ну да, телеги мы поставим кругом,
но здесь, в ущелье нам не победить,
нас заперли, и дождь врагам на руку,
и тетивы размокли, и в грязи,
бросаясь в бой, скользят легионеры,
и непонятно мне, в какой связи
вот с этим всем вопросы нашей веры
в империю, ее благую цель,
строительство дорог и укреплений,
топор германца проникает в щель
меж шлемом и нагрудником, и в пене
кровавой задыхаются бойцы,
предатели уводят под уздцы
Тебе дадут посмертно орден. Господь решит, что ты пригоден для освящения даров. Ты станешь молод и здоров. Получишь новую работу. Получишь ангелов до взвода. В буквальном смысле — небожитель, ты вспомнишь каждого из них, и вы над степью полетите прикрыть оставшихся в живых. Вот так, непостижимо просто ты стал космического роста, стал к вечному причислен дому и равен русским небесам. А кто ты там по позывному, допустим, Гиви или Корса, или зовешься по-другому, Господь, конечно, знает сам.
Люди, рыбы, птицы, звери,
даже мраморные львы —
все на нас плевать хотели,
в парки летние Москвы
возвращается прохлада.
Ты теперь, моя отрада,
в тереме одна живешь.
Помнишь, был внезапный дождь,
помнишь, ты забыла зонт
и смеялась, что забыла?
Это был хороший год,
ты тогда меня любила.
Как сирени пышный цвет
ветер солнечный сдувает,
Когда в небо взлетает блэкбёрд, муравей обретает крылья,
Когда в небо взлетает блэкбёрд, муравей обретает крылья,
выбегает на центр танцпола, уже поддатый,
и пока он месит пространство в четыре кия,
его сердце от борта в угол влетает пятый.
И когда она приходит за ним в ночное кафе не в Арле,
и когда она приходит за ним и говорит вставай,
он кладет под голову столик и мурлыкает Боба Марли
no women no cry.
А потом они едут домой и уже с порога,
он швыряет в нее кольцо(вот и нет кольца),
а она снимает с него башмаки Ван Гога
и целует в морду лица.
У истоков большого стиля война, тюрьма,
с трупа сухой паек — для того, кто жив,
кто еще смотрит кино, как горит зима,
и машины горят, и жар идет от машин.
У истоков большого стиля — удар, омнопон,
резиновый жгут на рану — дыши, дыши —
белые тополя, черные гнезда ворон,
и те, кто меня донес, кто меня зашил.
У истоков большого стиля — сказать: я здесь,
отвечаю за всё, другие тут ни причем,
вот Тебе моя жизнь — вся — от команды «цельсь!»
до толчка в плечо.
Есть край один на плоскости случайной,
как будто бы холодный и печальный,
все то же небо серое над ним,
все так же стелется по ветру дым
из труб печных, — здесь топят даже летом,
и женщина, встающая со светом,
гремит в колодце цинковым ведром,
цепь лязгает, ведро стучит о стенки,
и мальчик прожигает на коленке
газету лупой, кошка бьет хвостом
и щурится на солнце, а потом
всё это исчезает за дождем.
Есть край один, куда душа моя
была занесена невесть откуда,
И камень, и торжественный металл,
стоящие, как сны, на перекрестках,
расплавил страшный времени накал,
и расточились, как свеча из воска,
их славные и хищные черты,
которыми гордился каждый город,
я знаю, угадать не сможешь ты,
живой я или мертвый и в который
раз ты пришел сюда — всё это так.
Кто смолоду заглядывал во мрак,
того Эреб наколет на пейзаж,
как бабочку в два человечьих роста,
я тоже теплокровный, хоть не ваш,
родители меня не любят просто,
Там, где на сетчатке — слепая зона,
где уже залег под брезент Харона,
и уже готов для любви небесной,
там другие лабухи, если честно,
о шести крылах для Него сыграют,
продудят Ему в золотые трубы,
оттого там голос мой замирает,
что меня никто не целует в губы.
Там, где верея, верея да поле,
алая заря мартовского Феба,
там, где жизнь моя без фронтальной доли
скрюченным перстом указует в небо.