Никто не знал, откуда она пришла. Одни говорили — из степей под Полтавой, другие — что её подбросили в эшелоне, переполненном молчаливыми женщинами и детьми, выехавшими из Харькова в ночь, когда тот догорал. Она появилась как облако пепла — бесшумная, щемящая, неизбежная. Её звали Мира, и это имя несло в себе больше иронии, чем надежды.
Она не говорила. Почти совсем. Только глазами. И этими глазами можно было расплавить шестерёнки в сердце «мессера».
Лагерь стоял на склоне заброшенного кирпичного завода, между еловыми холмами и серыми полями, где только ветер ещё помнил лето. В этом лагере, куда стекались разбитые судьбы и надорванные души, Мира была как тонкая трещина на стекле — почти незаметная, но предвестие полного краха.
Сначала это был слух: «Видели, как самолёт падает, а она просто смотрела вверх». Потом слух стал шепотом. А шёпот — верой. И как всякая вера, она была пугающей и необходимой.
«В её взгляде — кислота, взрывчатка, материнская тоска. В её глазах — техника войны растворялась, как бумажный кораблик в кислотном дожде», — писал потом кто-то из уцелевших. Возможно, лейтенант из штаба, возможно, просто пекарь с оторванными пальцами.
А тогда… тогда в лагере начиналась зима.
Они пришли на рассвете. Ледяной неон неба дрожал, как незакипевшее молоко. В воздухе — тонкий вой. Десятки «Юнкерсов», как чёрные сороки, неслись на лагерь с юго-запада. Радио молчало. Зениток не было. Только запах недопечённого хлеба и мокрой соломы.
Мира стояла между двумя промёрзшими теплушками, в рваной шали. Её глаза были цвета вымытых дождём чернил. Она подняла голову.
Один из офицеров крикнул: «Прячься, девочка!» — но голос его растворился, как капля крови в кружке с кипятком.
И тогда — это был не луч, не звук, не снаряд — это была тишина, сгустившаяся до температуры взрыва. Мира смотрела. И самолёты начали падать.
Один — будто запнулся за небо. Второй — словно вспомнил, что его мать умерла в позапрошлом году, и ему не за чем больше лететь. Третий — развернулся сам в себя, свернулся, как змея, и исчез в чёрной воронке собственного крыла.
Никто не знал, как. Может, глаза её видели на частоте, недоступной фашистским приборам. Может, в её слезе был код, нераскрытый ни Вермахтом, ни Госпланом. А может, она просто очень устала от войны.
Когда всё стихло, когда последние ошмётки алюминия осели в снежной капусте, никто не аплодировал. Никто не бросился к ней с вопросами. Люди смотрели, как она уходит в сторону леса. Лагерь уцелел. Мир — нет.
Позже, уже в девяностые, кто-то напишет книгу: «Девочка, сбившая Люфтваффе». Пошлое, желтое издание, с фото, не имеющим к ней никакого отношения. В архивах ничего не найдут — ни свидетельства, ни списков. Только в полевых документах одной потерянной эскадрильи значилось:
«При подлёте к квадрату 43/17 противник применил оружие неизвестной природы. Лётчики не справились с управлением. Потери — 100%. Причина — неопределена. Возможна диверсия. Или… сверхъестественное вмешательство.»
А в лагере осталась только одна фотография — на ней девочка стоит спиной, а над её головой — рой птиц. Или обломков. Или букв, которые не успели лечь в слово «жизнь».