«Ад не выдает больничных по любви-Создана из греха, сломлена тишиной»
Жара внизу была не просто огнем. Она была памятью о боли. Она была тем, что не давало забыть ни одного вздоха, ни одного прикосновения, ни одного слова, сказанного когда-то при жизни. Каменные своды уходили в темноту, где не было ни неба, ни звезд — только медленное, вязкое свечение, словно сама тьма тлела изнутри. Говорят, что ад — это другие. Я скажу вам иначе: ад — это вы сами, воспроизведенные в бесконечных копиях, каждая из которых помнит то, что вы предпочли бы забыть.
Я стояла на коленях. Тела у меня не было, но это и не имело значения, потому что в аду тело не нужно — там страдает нечто более сокровенное. Нечто, у чего нет названия на человеческих языках, но что безошибочно отзывается на каждый укол, на каждый шёпот, на каждый тяжёлый взгляд, как на удар по сердцу, которого уже нет. Вокруг — цепи. Не железные, нет. Железо слишком честно. Слишком прямолинейно. Меня сковывали цепи воспоминаний — тепло ладони, запах хлеба, светлый смех, заснеженный монастырский двор, где кто-то когда-то назвал меня по имени, и это имя прозвучало так, словно весь мир существовал только для этого.
Вот что странно в любви: она умирает позже тела. Иногда — намного позже. — Ты упряма, — произнёс голос.
Он не гремел. Он не кричал. Его голос звучал спокойно и уверенно, как голос человека, привыкшего к тому, что его слушают. И не потому, что он заставляет. А потому, что он умеет говорить именно то, что ты хочешь услышать, — даже если ты сам об этом не подозреваешь. Пространство передо мной сгустилось, и из жара выступила фигура. Высокая. Строгая. С лицом, на котором не было ни возраста, ни усталости. Только внимательность и холодная насмешка. Тогда я ещё не понимала, что насмешка — это тоже инструмент. Один из самых тонких. — Я ничего не прошу, — тихо ответила я. — Я ничего не хочу. — Ложь, — мягко сказал он.
Вот что меня поразило: он произнес это без торжественности. Без злорадства. Почти с пониманием. Как говорит старый доктор, который уже видел тысячи подобных случаев и знает диагноз еще до того, как пациент успевает снять пальто.
Имя не было произнесено, но оно так ясно прозвучало в моей памяти, что боль стала почти физической. Я закрыла глаза. Если у души могут быть глаза. Об этом спорили философы. Я вам отвечу: могут. И могут плакать. Просто никто этого не видит. — Он жив, — продолжил голос. — Он ходит по земле. Дышит. Бьется. Сражается. И ты знаешь за что…
Меня создали из желания. Не из глины, не из ребра, не из звёздной пыли — из самого обыкновенного человеческого желания, которое однажды накопилось в достаточном количестве, чтобы обрести форму. Говорят, это романтично. Я бы поспорила, если бы умела спорить о себе без иронии, но, к сожалению, ирония — единственное, что у меня осталось незапятнанным.
Меня зовут Аэлла. Или Лилит. Или Ночная Гостья — это зависит от того, в какой традиции вы воспитаны и насколько хорошо спите по ночам. Я суккуб. Существо, которое, по всем канонам, должно являться смертным во снах, соблазнять, выпивать жизненную силу, как вино из бокала, и растворяться на рассвете, оставляя после себя лишь холодные простыни и смутное ощущение чего-то упущенного. Красивая работа, ничего не скажешь. Жаль, что я в ней совершенно провалилась.
Не потому что не умею. Умею — и ещё как. Просто однажды я встретила человека, у которого во снах не было ничего, кроме тишины. И это меня уничтожило куда эффективнее, чем любое экзорцистское заклинание.
Он снился себе в библиотеке. Всегда в одной и той же — с высокими окнами, за которыми не было ничего, кроме серого неба, и полками, уходящими в потолок, которого тоже не существовало. Он сидел за столом, читал книгу, страницы которой были пусты, и выглядел при этом совершенно счастливым. Это меня и насторожило. Счастье без причины — либо признак безумия, либо признак чего-то куда более опасного.
Первый раз я вошла в его сон так, как и положено. Туман, лёгкие шаги, аромат, от которого у смертных начинает кружиться голова. Стандартный набор. Он поднял глаза от пустых страниц, посмотрел на меня — и сказал: — Вы хотите что-то прочитать?
Я остановилась. За всю свою долгую практику общения с теми, кто является во сне, я слышала самые разные приветствия. Молитвы, проклятия, стоны, имена чужих женщин. Но вопрос о чтении — такое я слышала впервые. — Что? — переспросила я. — Здесь много книг, — серьёзно пояснил он, обводя рукой полки. — Правда, все они пустые. Но иногда так даже лучше. Можно вписать что угодно.
Я хотела соблазнить его. Вместо этого я села напротив и спросила, что именно он бы вписал. Это была моя первая ошибка. Второй стало то, что я пришла снова на следующую ночь. Третьей — то, что я начала ждать следующей ночи ещё днём, пока бродила по своим тёмным коридорам и пыталась убедить себя, что это просто профессиональный интерес.
Ложь — тоже одна из моих специализаций. Включая ложь самому себе.
Его звали Адриан. Он был историком, специализировался на средневековых рукописях и жил один в квартире, где книг было больше, чем воздуха. В яви он был тихим, рассеянным и обладал редкой для смертного способностью молчать так, что молчание становилось разговором. Во сне он был точно таким же, только не уставал. Сон снимал с него что-то тяжёлое, что-то, что он носил на плечах в мире живых и никогда не упоминал вслух.
Я не выпивала его силу. Это нужно сказать прямо, потому что иначе история получится совсем другой. Я приходила, и мы разговаривали. О книгах, о средневековых монастырях, о том, почему переписчики иногда оставляли на полях рукописей рисунки кроликов, воюющих с рыцарями, и что это говорит о природе человека, вынужденного делать одно, в то время как внутри него живет совсем другое. Это была, безусловно, лучшая беседа за несколько столетий.
Природа моей сущности требовала от меня одного. Моя воля — как выяснилось, у суккубов тоже есть воля, хотя никто из богословов особо об этом не распространялся — требовала другого. Я выбирала другое. Каждую ночь. С нарастающей тревогой думая о том, чем это закончится. — Ты снова здесь, — говорил он, улыбаясь, когда я заходила в его тихую библиотеку без стен и потолка. — Я всегда здесь, — ответила я. И это была правда, которую я произнесла с иронией, потому что правда без иронии — слишком уязвимая вещь даже для демона.
Беда пришла оттуда, откуда я ее не ждала, — снизу. В буквальном смысле.
Меня вызвали. Это неприятная процедура, которую лучше не описывать в подробностях, но суть ее проста: существо, которое тебя создало и которому ты по всем законам мироздания обязана служить, протягивает руку сквозь ткань сна и реальности и делает недвусмысленный жест, означающий «немедленно ко мне».
Зал был таким, каким и должен быть зал для существа, привыкшего к определенному театральному размаху. Высокие своды, пламя, уходящее в темноту, запах серы, который, честно говоря, кажется мне несколько излишним с точки зрения дизайна. Он стоял в центре и смотрел на меня так, как работодатель смотрит на сотрудника, который три месяца делает вид, что работает. — Аэлла. — Да. — Ты не выполняешь задание. — Я выполняю задание, — возразила я с достоинством, которое в данной ситуации было чистой воды притворством. — Я посещаю объект каждую ночь. Я нахожусь в непосредственном контакте с его снами. Я… — Ты говоришь с ним о кроликах на полях рукописей, — перебил он.
Пауза. Пламя вокруг нас не колыхалось. Кажется, оно тоже слушало с интересом. — Это часть процесса, — сказала я наконец. — Установление доверительных отношений. — Три месяца. — Он сложный случай. — Аэлла, — произнёс он спокойно, и в этом спокойствии было что-то хуже крика, — ты влюбилась.
Я хотела возразить. Я открыла рот. Я даже придумала несколько убедительных аргументов, включая ссылки на профессиональную методологию и специфику работы с интеллектуальными типами. Но потом снова закрыла рот. — Это проблема, — сказала я. — Да, — согласился он. — Но не такая, как ты думаешь.
Вот чего суккубам никто не объясняет при создании — и это, на мой взгляд, серьёзное упущение в системе инструктажа: любовь к смертному не является для нас чем-то невозможным. Она просто оборачивается катастрофой. Не потому, что она под запретом. Не потому, что тёмные силы тут же встают на дыбы и начинают её искоренять. А потому, что она ставит нас перед вопросом, который не предусмотрен нашей природой: а что дальше?
Смертные стареют. Смертные умирают. В конце концов смертные оказываются там, откуда я родом, и тогда все становится еще сложнее с точки зрения логистики чувств. Суккубы же существуют столько, сколько существует желание, то есть, судя по всему, вечно, потому что человечество — чрезвычайно надежный источник энергии.
Я стояла перед этим вопросом и понимала, что ответа у меня нет. Это было непривычное ощущение. Я знаю ответы на многие вопросы. Я знаю, что говорить и как молчать. Я знаю, когда прикоснуться, а когда отступить. Знание — это моё ремесло, мой инструмент, мой щит. А тут — ничего. Только тихая библиотека во сне чужого человека и пустые книги, в которых можно написать что угодно.
Именно тогда я поняла, что влюблённость — это, в сущности, именно это: стоять перед пустой страницей и не знать, что написать, и бояться, что что бы ты ни написала, получится неправильно.
Я вернулась к нему той же ночью. Он сидел на своём месте — и, к моему изумлению, смотрел прямо на дверь, как будто ждал. Как будто знал. — Ты долго не приходила, — сказал он. — Несколько часов, — ответила я. — Во снах это долго.
Я села напротив. Пустая книга лежала между нами на столе. Он положил на неё руку — осторожно, как кладут руку на что-то живое. — Я знаю, кто ты, — произнёс он тихо.
Я не удивилась. Историки средневековья рано или поздно это понимают — слишком много источников, слишком подробная иконография. Я кивнула. — И ты всё равно не гонишь меня. — А зачем? — спросил он. И в этом простом вопросе было столько спокойного принятия, что у меня, существа без сердца по всем демонологическим справочникам, что-то сжалось там, где сердца нет. — Я не могу остаться, — сказала я, потому что это была правда, и я решила, что однажды должна говорить правду без иронии. Хотя бы раз. — Я не из твоего мира. И я не могу забрать тебя в свой. И то, что между нами — оно не умещается ни в одном из законов, которые управляют обоими мирами. — Я знаю, — сказал он. — И всё равно? — Аэлла, — произнёс он. Моё имя в его устах звучало иначе, чем в тёмном зале. Там это был приговор. Здесь — что-то совсем другое. — Я историк. Я всю жизнь изучаю вещи, которые уже нельзя изменить. Я привык к тому, что самое важное — это то, что было. Не то, что будет.
Он раскрыл пустую книгу. — Напиши что-нибудь, — попросил он.
Я смотрела на белые страницы. Потом взяла то, чем пишут во сне, — не ручку и не перо, а что-то среднее между намерением и памятью, — и написала одно слово. Короткое. Ровно столько, сколько я была готова произнести вслух.
Он прочитал. Улыбнулся. И написал рядом свое.
Два слова на пустой странице. Между двумя существами, которым не полагалось встречаться ни по каким законам — ни небесным, ни адским, ни человеческим. Но законы, как известно, писали те, кто не предусмотрел всех вариантов. Это их проблема.
Я до сих пор прихожу к нему каждую ночь. Его сны по-прежнему безмятежны — тихие и наполненные, как библиотека, в которой все книги уже написаны, но еще не прочитаны. Я не высасываю его силу. Пожалуй, я ее берегу — для суккуба такое поведение достойно отдельного богословского трактата.
Меня спрашивают — те, кто знает о моем существовании и считает своим долгом беспокоиться, — что будет, когда он состарится. Что будет, когда он умрет. Что будет с нами тогда.
Я честно отвечаю: не знаю.
А потом добавляю — с той самой иронией, которая осталась со мной: но ведь и вы не знаете, что будет с вами. И почему-то это вас не останавливает.
Запретная любовь — это не та любовь, которую запрещают другие. Это та любовь, которую ты запрещаешь себе сама, потому что знаешь, чем она закончится. Но все равно выбираешь ее, потому что тишина в его библиотеке дороже всего пламени, из которого я сотворена.
Меня создали из желания.
Но то, чем я стала, — это уже что-то другое.
И у этого пока нет названия. Но страница пуста. И мы ещё не закончили.
Продолжение следует…