Место для рекламы

БОЛИТ В НАС ЕГО ГОЛОС

…почему сейчас не выходят из памяти, все звучат и звучат, болят и болят в нас его песни и особенно, как и у многих, наверное:

Вдоль обрыва, по-над пропастью, по самому
по краю
Я коней своих нагайкою стегаю, погоняют…
Что-то воздуху. мне мало — ветер пью, туман
глотаю, —
Чую с гибельным восторгом: пропадаю,
пропадаю-у-у…

Вижу строки напечатанными, слежу их глазами, а на самом деле ведь только слышу их. Все равно они для меня только звучат, звучат только его голосом и никак иначе. А вижу я сейчас не строчки, а его самого: его лицо, каменеющее, когда он поет, его набрякшую шею с жилами, готовыми разорваться от напряжения, так это мощно, красиво…
А может быть, не только и не столько для нашего чтения (вслух или «про себя») писал он большинство своих стихов, чтобы их спеть, спеть самому — о нас и для нас. Может быть, в этом и есть их природа, а стало быть, по этому закону мы и должны их понимать?..
Почти каждую свою песню пел он на предельном пределе сил человеческих. А сколько у него таких песен и сколько раз он их так пел! И если уж одно зто исполнение производит такое потрясающее впечатление, то какой же ценой, нервами какими и кровью они создавались? Какой за этим труд?..
Я видел, как он записывался для кинопанорамы. Пел «Мы вращаем Землю». Первая попытка — неудача. Вторая, третья, четвертая — тоже. Лишь пятая немного его удовлетворила. По напряжению — даже только физическому — не уступал он никаким олимпийцам — тяжелоатлетам, скажем, когда они рвут свои штанги.
Его способность самоотдачи феноменальная. Но чтобы так много отдавать, надо это иметь, а ещё раньше надо обладать феноменальной же способностью брать, копить, впитывать — везде, всегда, ото всех.
Очень это о нем (особенно о «Песне консервного человека») — такой диалог внутренний из М. Цветаевой:

— Скошенный луг —
Глотка!
— Хрипи, тоже ведь звук…
— Так и в гробу?
— И под землёй.
— Петь не могу!
— Это воспой!

Слушая его, я, в сущности, впервые понял, и понял, так сказать, чисто физически, что Орфей знаменитый древнегреческий, играющий на струнах собственного сердца, — никакая не выдумка красивая, никакая не фраза, а самая что ни на есть чистая правда.
И почему-то мне кажется, что некоторые песни должны были ему вначале непременно присниться, что они потрясали его во сне, а уж проснувшись — в ужасе, в радости, — он их мучительно вспоминал, восстанавливал, записывал…
Его песни — это словно он сам. все время прислушивается, боясь пропустить чей-то сигнал бедствия. Сам мчится кому-то на помощь, боясь опоздать. Сам поминки виноватые справляет о павших, боясь кого-либо из них позабыть, не понять раз уж не удалось спасти.
Гете говорил, что если перед вами человек, в чем-то превосходящий вас, то полюбите, полюбите его за это. Иначе грозит болезнь, иначе изойдете от зависти. Но попробуйте позавидовать Высоцкому. Как, например, завидовать человеку, который, жизнью своей рискуя, бросается в омут бурлящий или в огонь, чтобы спасти другого? Вот действительно: поди — попробуй. Вся зависть, все тщеславие утонут в этом омуте или сгорят дотла в этом огне…
Он бьёт, бьёт в набат: у каждого человека свой голос, своя песня, но как люди вяло знают, как смутно помнят об этом, как хитроумно и упорно «откладывают себя» и как панически, ненадежно, ненадолго спохватываются. В этом и состоит, быть может, самая первичная трагедия, трагедия. всех трагедий…
И откуда он предчувствовал и почти дотошно знал свою судьбу? Будто сам загадал и сам же отгадал. А может, так: сам ее делал, а потому и знал? Его песни — это ещё какая-то неистовая гонка:

Чуть помедленнее, кони, чуть помедленнее!
Умоляю вас вскачь не лететь!
Но что-то кони мне попались привередливые…
Коль дожить не успел, так хотя бы — допеть!

Я коней напою,
Я куплет допою,
Хоть мгновенье ещё постою
на краю-у-у…

Все так и сбылось — буквально как по написаному, как по спетому. А главное: сбылось неистовая же любовь его к России, неистовая боль за нее. Сбылась и ответная любовь, ответная боль.
Совесть сбылась: весть, весть от человека к человеку, от людей к людям: со-весть.

Словно семь заветных струн
Зазвенели в свой черед —
Это птица Гамаюн
Надежду подаёт…

Очень часто у него про смерть, свою и чужую. Но это же именно от серьезности отношения к жизни, от могучей жажды ее, от неутомимого голода работы: успеть! Успеть!.. И когда беспрестанно упрекают наше искусство в том, что оно, дескать, отрывается от жизни, то мне хочется сказать и другое: не слишком ли оно оторванно от смерти? Будто мы не смертны уже, будто смерть — это что-то вроде «родимого пятна» от старого вроде предрассудка, который вот-вот должен отмереть. Да ведь без смерти не было бы, может, и никакой нравственности вообще — к сведению некоторых «оптимистов».
Беда ведь тоже способ познания, не заменимый ничем. Тот, кто был на его похоронах, убедился (может быть, к полной и радостно-горькой неожиданности для себя) — есть, есть всё-таки то, во что мы стесняется почему-то верить (вернее, о чем стесняеммя говорить и без чего, наверное, не захотели бы даже и жить): есть все же и то, что названо правдой на земле. Есть, когда есть эти десятки тысяч людей, которых никто не приглашал, не зазывал и которых собрало настоящее горе и братство. Такое не прикажешь, не закажешь, не сочинишь заранее. И оказалось: как много, очень много родных людей — родных ему, а через него — между собой родных.
Это было не «поэт и чернь». Это правда было «поэт и народ».
На его похоронах и был народ, который знает, что потерял одного из своих самых совестливых, безбоязненных и талантливых сыновей. Из тех, кого называли у нас когда-то «непутевыми», «отчаянными», «забубенными» и кого любили и любят почему-то горячее и преданнее всех самых «правильных» и рассудительных…
Он так любил Слово! Он и буквы, звуки любил, все до единого, а некоторые особенно: л-л-л…р-р-р. .ю-у-у.. Каким-то чудом у него и согласные умели, выучились звучать как гласные, иногда даже сильнее. И даже становились как бы слогом, образуя особую рифму.
Слова, звуки у него сгущаются, концентрируются, взрываются, и что их не только видишь уже, но они словно становятся объемными, скульптурно напряжёнными, осязаемыми — кажется, дотронуться можно. Все это, очевидно и связанно именно с песенной (звучащей) природой его стиха.

…Ходу, думушки резвые, ходу!
Слова, строченьки милые, Слова!

Весь он — в этом образе. И только, только ради этого мольба:

Хоть немного, но продлите.
Путь к последнему приюту…

О «думушках», о Слове — как о конях. И о конях — как о Слове.

Я лошадкам забитым, что не подвели,
Поклонился в копыта, до самой земли…

И так же он гнал, взнуздывал, холил слова…
А его неожиданные контрапункты, от которых захватывает дух! Вот один только — из «Песни о неспетой песне»:

Смешно, не правда ли, смешно, смешно,
Когда секунд недостает, —
Недостающее звено,
И недолет, и недолет, и недолет, и недолет!
Смешно, не правда ли?..

И здесь он вдруг резко обрывает пение и переходит на речитатив, даже почти на разговор прозаический, обыденный как будто — и горький, горький:

Смешно, не правда ли? Ну вот, —
И вам смешно, и даже мне, —
Конь на скаку и птица влёт —
По чьей вине? По чьей вине? По чьей вине?..

Но нет, это не опишешь. Это надо только слушать…
Над многими песнями его и думать, думать надо, работать — сразу они даются далеко не всегда. Слушаешь иную его песню — и такое ощущение, будто разыгрывает он трудную шахматную партию, в которой делает такие ходы, что после каждого восклицательные знаки хочется ставить. Недаром у этого едва ли не самого «громкого» певца аудитория с годами становилась все тише, вдумчивее, углубленнее, становилась одновременно интеллигентнее и шире.
Мало кто может совершать такие невероятные головокружительные переходы, перелеты — прямо от самых низин жизни к ее высотам.
Кажется (казалось, вернее, многим вначале) — вот банальный жанр, вот «приблатненость» темы, вот чересчур мелодраматично. Но как стремительно выяснилось, что все это у него не что иное, как пародия, сарказм, горечь. Может быть, самой распространенной первоначальной ошибкой в восприятии Высоцкого было элементарное спутывание
персонажей, которых он играл в песнях своих, с ним самим (хотя, особенно в начале, он сам давал известные основания для этого). Он может начать разговор с быстрым на его языке, на его тему, а переводит-то разговор на свой язык только начинает с чужого, а гнет-то всегда свое. Подобно Зощенко, он умеет взять самый пошлый жанр, чуть не хамскую тему — и вдруг (как наждаком по душе) заставляет — их! Их! — хохотать и реветь над самими собою…
И пьяная Русь у него — это уж, конечно, не умиление, не любование, а настоящий плач от горя настоящего. Это — знание пьянства уже не как богатырства какого-то, а как безобразия, бедствия народного и страшного греха.
Не сразу и не все поняли, что песни его — дело не шуточное, не хобби, не карьера — судьба. Было время, в самом начале любимовской Таганки, лет 16 назад, когда зазывали его «меценаты», зазывали для развлечения, и он не отказывал, приходил, пел, но и тогда уже перекашивались вдруг их лица, будто глотонули они вместо лёгкого вина чистого спирту…
Издавна существует одна болезнь, причем заразная. Назову ее: славоблудие. Заведется у человека талант (настоящий талант), и уже признают его в качестве такового, а ему мало этого, он тут же в гении метит, и не меньше. Да ещё обижается искренне, если гением не величают на каждом шагу. И считает себя при этом самым распрогрессивным, поскольку «начальства» никакого не признает… А выходит на деле тоже какое-то чинодрательство, только духовное, так сказать. Взяточничество выходит своеобразное, да ещё и не «по чину». Выходит, сам в «начальники» карабкается всеми. правдами-неправдами, только по особому «ведомству» — по «идеальному», что ли. А сил исходных, даровых все меньше и меньше, потому как не на то уходят. И глядишь: таланта как и не бывало…
У Высоцкого и прижизненная слава была, как мало у кого. Но, как мало кто, он прошел и сквозь медные трубы, не потеряв головы. Здесь проявилась и внутренняя интеллигентность его, и как бы специальная тренировка против славоблудия.
Он, по-моему, не преувеличивал свое значение, свой дар, может, недооценивал даже. Однако призвание свое знал, относился к нему серьезно, честно и был уверен ему до конца, а потому и силы его росли на удивление. И все мы видели: словно кто-то запустил его живым метеором, выстрелил им, и он пронесся по нашему небу, прогудел — и сгорел, не требуя никакой дани, не вымаливая никаких взяток, а страстно желая одного-единственного: не взять — отдать, одарить. Не от людей — людям нам.
Самые прекрасные строчки изнашиваются, выдыхаются от слишком частого их применения (особенно не по адресу). Но вот строчки Михаила Кульчицкого, которые прямо относятся к Высоцкому и оттого звучат ещё первозданнее:

Не до ордена.
Была бы Родина.

Не сразу уловишь, не сразу расслышишь в мощном рынке, гуле его песен чистый-чистый лирический его голос, голос о «той, которая — одна».

…Посмотри, как я любуюсь тобой, —
Как Мадонной Рафаэлевой!

В наше время слишком часто мужская трусость, переименованная в «ум», считается и почитается высшим достижением. Но и это ещё полбеды. Беда полная — когда-то, за что женщинам испокон веков полагается презирать мужчин, — поощряется ими и — вознаграждается.
И надо было видеть, как смотрела на него Марина Влади, когда он пел. Тоже чудо. То истинное восхищение Женщины, без которого все, что мы делаем, бездушно, бессмысленно, — мертвит.
Мы справедливо боимся патетики, пафоса, боимся, наверное, потому, что нигде так не прячется (и не проявляется) неискренность, корысть, фарисейство, как именно здесь. Но ведь без настоящей патетики, без истинного пафоса искусству тоже не бывать. И у Высоцкого поддельный пафос преодолевается как бы с двух сторон: и усилением этого истинного пафоса, безбоязненно открытостью его, предельной искренностью, а ещё тем, что называется клоунадой, «придуриванием», скоморошеством и в глубинах чего горит пафос внутренний, скрытый, целомудренный…
Сколько сейчас песен — и у нас, и в мире во всем. Если б историю исчислять, слушать, понимать по песням, то наше время — самое поющее, конечно. Но сколько песен настоящих, чистых? Не больше ведь, чем воды чистой в нынешних ручьях, реках, озёрах: отравлены, загажены, заболочены. Войти нельзя, чтоб не измазаться, а уж пить не отравившись — и разговору почти нет. Так и с песнями. Тьма таких, исполняя или только слушая которые человек — прямо на глазах — дурнеет, глупеет, одеревянивается. Сколько певцов — гладких, сытых, выхоленных, самодовольных, главное, как и их песни. Сколько их, не отличимых друг от друга, как близнецы однояйцевые. Происходит какой-то восторженный взаимообман, взаимное морочанье певцов и слушателей, взаимоухудшение.
От песен Высоцкого каждый, наверное, ну хоть на миг, становится тревожнее, умнее, красивее, каждый очеловечивается — тоже прямо на глазах. Его песни очень ранят, и ранят больно, но ведь в них никогда нет злобы, злорадства по поводу наших бед, они всегда добры.
Он и при жизни был легендарен, а теперь, конечно, легенд о нем будет все больше. Но вот что здесь замечательно. Во всех его приключениях, действительных или сочинённых, было, как и в лекциях его, нечто из сказки русской, что-то от «по щучьему веленью, по моему хотенью…»
И какие бы слухи ни ходили, не было и не могло быть среди них слуха, будто написал он нечестную песню, будто сфальшивил. Да и не поверил бы никто. И признание его завоевано не лестью кому бы то ни было, не заигрывание, не подмигивание…
Да, масса историй, слухов, легенд. Но если отбросить почти неизбежный при этом вздор, то ведь в конце концов здесь и выражается неистребимая потребность людей в лихой и осуществленной сказке. Им — любовались.
И победы его воспринимались нами как наши собственные
И вот ещё не легенда, а факт. О нем и на панихиде говорили. Но не вспомнить о нем нельзя. Когда Таганка была на КамАЗе, Высоцкий шел домой в гостиницу, шел по длинной с версту, улице. И были открыты все окна. На подоконниках стояли магнитофоны, и со всех сторон гремели, гремели его песни. Так его приветствовали. Вот признание. И как всё-таки хорошо, что он ещё живым познал счастье такого признания. Может ли быть награда выше этой? И ведь никто не писал сценария, не было никакого режиссера — все родилось само собой. Сама жизнь стала сценаристом и режиссером, исполнителем и аудиторией…
Я все о песнях. Но ведь есть и кино и театр. Есть роли: Хлопуша, Галилей, Гамлет, Дон Гуан, Свидригайлов… Целый год (даже больше) я мог наблюдать, как работал он над этим последним образом. Ни минуты зря, ни минуты на пустопорожнее, на пререкания, что так любят иные актеры, чтоб «себя показать». Все по делу. Схватывал все на лету. Но и не боялся, не стыдился переспросить, если не понял, переделать, если не получилось. Была наглядность высшего зрелого мастерства. Был уже не юноша нетерпеливый, а именно мастер.
Ему выпала ещё одна удача-судьба: быть актером Таганки, лучшим его сыном. Без Таганки он немыслим, как немыслим (сам говорил это) без зачина Окуджавы, без общения с Шукшиным и многими нашими художниками, писателями, музыкантами. Мне кажется, как «чистый"поэт, «чистый' певец, «чистый» актер он — в каждой из этих ипостасей — сопоставим со многими и многим уступает. (Не признать этого, по-моему, — значит оказывать плохую услугу прежде всего самому Высоцкому.) Но вот в самом сочетании, в «пропорции», так сказать, в концентрации этих качеств, в сплаве самых разнородных элементов, в реальном воплощении их в этой именно личности, в ее универсальном артистизме и «легендарном темпераменте» (по выражению Ю. Трифонова) — здесь он не сравним ни с кем.
Когда вспоминаешь ту или иную песню его, то чувствуешь себя так, будто вспоминаешь прочитанный рассказ, повесть, притчу, а ещё точнее — маленькую пьесу. Почти каждая — остросюжетна, драматургична, театральна.
Я прослушал пока примерно 400 его стихов-песен, а всего, говорят, их чуть ли не вдвое больше. То есть сколько же это песенных ролей, сколько песенных образов (может быть, даже слишком много)! Конечно, повторяю, они не равноценны, но в них — разные срезы общества по разным его горизонталям, диагоналям. Спектр здесь тоже уникален. Сколько людей, сколько чувств, часто забываемые ее открытых литературой, обрели в нем свой голос.
Нет, тут не мода скоротечная, как, может быть, кому-то казалось вначале. Что-то есть тут чрезвычайно серьезное, мимо чего пройти мы права не имеем. Тут, если угодно, знак для нас для всех. Что-то тут чудесно сошлось, срослось душевно, нерасторжимо. Что-то взаимно угадалось, узналось, узналось любовно и больно: будто истосковавшиеся встретились. Тут ведь доверие настоящее, а что может быть труднее и прекраснее? Не купишь, не подделаешь, как и любовь настоящую. Тут и есть такое доверие людей к своему поэту-певцу -артисту, который поймет тебя, выразит. Что выразит? Что поймет? Беду. Извечную тоску по правде. Жажду безкорыстия и безоглядности, удали и самоотверженности. Жажду неподдельности. Он и сам, как Гамаюн: «надежду подаёт»…

Ни единою буквой не лгу, не лгу…

Многие не посмеют, точнее, многие ли право имеют подписаться под этим?
Безусловно, Высоцкий — очень своеобразное явление в искусстве. Но мне кажется, есть ещё то, что можно назвать явлением Высоцкого в нашей жизни (здесь нельзя не вспомнить и явление Шукшина). Вот тут-то, когда пройдет первая боль утраты, предстоит понять это явление во всех его гранях и противоречиях, предстоит долгая, тихая, надёжная работа
Лучшие песни его не просто слушают — их словно пьют, пьют иссохшимися глотками и — пьянеют, хмелеют от пронзительного счастья хоть на миг, но до конца быть самими собою, дать себе волю думать как думается и чувствовать как чувствуется — по совести. Песни эти пьют и вдруг трезвеют от беспощадного вопроса в лоб, вопроса неотразимого, без обиняков всяких: а как жить так же? Жизнь жить, а не миг один за проигрывателем или магнитофоном. Самому жить, а не быть только слушателем, пусть даже самым восторженным. Но ведь это (то есть пробуждение, взрыв совести) и есть непременный знак настоящего искусства.
Конечно время произведет свой неподкупный, жестокий отбор, свою прополку. Но я убежден; чвсть его песен уже вошла в народную память, и надолго. А кто знает, может, спустя десятилетия их откроют, услышат, прочтут заново и удивятся и найдут такое, что нам сегодня и невдомёк.
Но всё-таки им, будущим, не дано то, что было дано нам. Тайна обаяния Высоцкого была ещё и просто в том, что он — жил. Разумеется, нам нужны нетленные книги, картины, музыка. Память нужна о своих гениях, талантах, святых, героях. Память о мощных вспышках, подъёмах народной души и гневе, благородстве, щедрости. Разумеется, без всякого этого, без памяти исторической, тоже нельзя никак, причем — и без памяти обо всем дурном нашем. Но ведь не меньше (может, больше) нужно, чтобы существовали живые, живые — сейчас, здесь, рядом с нами, среди нас живущие люди, пусть и грешные, но в чем-то самом главном — надёжные. Пусть вы и не близки с ними, пусть ни разу не разговаривали и даже не виделись, но всегда точно знаете, что они — есть. Вот таким и был живой Высоцкий.
И что значит все наши слова, все самые умные наблюдения, суждения по сравнению с непосредственно живым воздействием живого, творящего, поющего Высоцкого на живых слушателей?
Отныне и навсегда такой Высоцкий стал прошлым. И от этого факта, от чувства этого не спасают никакие слова, никакие мысли о том, что он останется живым — в памяти. Это так, но его-то больше нет. Не будет. Никогда. Отрезан, вырван кусок тебя самого, кусок твоей души. Придёшь на Таганку и уже не встретишь его, лёгкого, стройного, ладного, и не улыбнется он тебе, как всегда делал это, — неподдельно радостно и благожелательно, как бы ни был занят, загнан, какие бы круги ни были под глазами, на лице, очень сером в последние месяцы.
И снова и снова звучит, болит, в нас его голос…
P. S. А сегодня я думаю вот о чем.
Во- первых, не верю я в слишком пышно демонстрируемую любовь к Высоцкому, не верю потому, что большей частью аплодисменты ему считаются эквивалентом собственной «прогрессивности», а на самом деле — скрывают бездеятельность, бесхарактерность, неспособность к поступку, скрывают «репетиловщину» (по Грибоедову) и «лебезятниковщину» (по Достоевскому). Высоцкий доказал: один человек может сделать невозможное. Вот, по-моему, и реальный критерий любви к нему.
Во-вторых, задумаемся над безответным вопросом: что и как пел он сегодня, будь он жив? Вопрос не такой уж безответный. Я ничуть не сомневаюсь: большей части нынешнего «начальства» он сегодня не пришелся бы ко двору точно так же, как не пришелся ко двору всему «начальству» прежнему. Не сомневаюсь: с ним наше обновление шло бы и веселее, и злее (к злу), и добрее (к добру), а ещё — мужественнее, как и с Василием Шукшиным, Владимиром Тендряковым, Юрием Трифоновым. Ведь все эти люди были, говоря словом Высоцкого, — мужаки.

Юрий Карякин

Опубликовала    14 окт 2019
0 комментариев

Похожие цитаты

По итогам опроса ВЦИОМ, проводившегося в 2010 году, В. Высоцкий занял второе место в списке «кумиров XX века» после Юрия Гагарина.

Высоцкий с нами, ведь стучат сердца
Поклонников, живущих в бренном мире,
Кто кликает на песни без конца
Про друга, про зарядку — «…три, четыре».
То Дон Гуан, то Гамлет, то Жеглов —
Ты вновь в ю тубе роль сыграть готов…
То строчкой из стиха опять кричишь…
«Спасите наши души!» — говоришь!
Талантом сотни миллионов покорив,
Ты — жив! Кумир! Ты вечно будешь жив!

Опубликовала  пиктограмма женщиныРозбицкая Наталья  26 янв 2013

Почесть В. С. Высоцкому.

ПРОЛОГ.

28 июля 1980 года, я волею судьбы оказался в Москве, и стал свидетелем и участником похорон, Великого Русского Поэта, Владимира Семёновича Высоцкого.
И вот спустя 33 года, я собрался с мыслями и попробовал описать свои тогдашние ощущение и впечатление, которое на меня произвели похороны В. С. Высоцкого.

Мне было двенадцать, Ему сорок два,
Когда Его жизнь оборвАлась.
Июльской жарою, кипела Москва,
С Высоцким, рыдая, прощалась.

Людским океаном, процессия шла,
Сквозь стену угроз и запре…

Опубликовал  пиктограмма мужчиныНиколай Гольбрайх  25 июл 2019