Место для рекламы

Советские принц и принцесса

Писатель Константин Симонов много лет добивался, чтобы актриса Валентина Серова стала его женой. А добившись, неожиданно для всех, а в первую очередь для самой Серовой, — бросил. И всё из-за чего?

Про эту пару столько написано, что имеет смысл повторить лишь самые принципиальные вещи и сделать некоторые выводы, от которых биографы обычно воздерживаются. Не потому, конечно, воздерживаются, что их останавливает чувство такта или нежелание лезть в чужую жизнь, — лезут, и весьма охотно. Напротив, их выводы касаются чисто биографических обстоятельств. Например, из биографии Валентины Серовой они делают вывод о том, что много пить для женщины нехорошо, потому что женский алкоголизм неизлечим. А из биографии Симонова — что для мужчины нехорошо служить власти, потому что на этом он может растратить литературный талант. Всё это пошлости, которые невозможно опровергнуть и которые ничего не объясняют, потому что идут по касательной к главному сюжету их отношений.

Женщине нехорошо пить, это да. Но лучше ей пить, чем писать и вытворять такое, что писал и вытворял Симонов с 1945-го по 1953-й. То и другое — форма саморазрушения, и у Серовой она была безобидней, потому что вокруг неё мучились максимум десять человек, а Симонов своей послевоенной карьерой не только разрушал себя, а ещё и соблазнял миллионы. И нам надо понять, почему эти двое, чья карьера так блистательно стартовала, сначала сделались символами сталинской империи, а потом превратились в прообраз её крушения. Почему Симонов выжил и состоялся в новых временах, а Серова — нет. Что сделала с обоими война? Вот это интересно, а про алкоголизм и карьеризм в обывательском смысле — нет.

Фактическая история их отношений хорошо известна. Валентина Серова родилась в 1919 году, но исправила метрику, чтобы её приняли в Театральный техникум, куда брали с шестнадцати. Дочь актрисы Клавдии Половиковой, она играла на сцене с десятилетнего возраста. А почти сразу по окончании техникума Илья Судаков позвал её в ТРАМ, будущий «Ленком», где на ней держалась большая часть репертуара. В 1938 году она вышла замуж за лётчика Анатолия Серова, только что вернувшегося из Испании, где он воевал под именем Родриго Матео, и первым продемонстрировал ночную атаку на истребителе «И-15». Ровно через год после свадьбы — 11 мая 1939 года — Серов погиб в нелепой катастрофе вместе с Полиной Осипенко, выполняя фигуру высшего пилотажа на рискованно малой высоте. Его урну нёс к Кремлёвской стене лично Сталин. Вскоре Серова родила сына, которого назвала в честь мужа.

Константин Симонов родился в 1915 году и к моменту встречи с Серовой был женат вторым браком, и рос у него сын Алексей, в будущем известный кинорежиссёр и журналист. Симонов принёс в ТРАМ свою пьесу «История одной любви» и влюбился в Серову так, что о жене думать забыл. Началось бурное ухаживание, и вторую свою пьесу «Парень из нашего города», принесшую ему через два года первую Сталинскую премию, он написал прямо про Серову, назвал героиню Валей в её честь и роль сочинял на неё, но боль от потери мужа была слишком свежа, и играть молодую вдову она отказалась. Симонов многократно делал предложение — она отказывала. Вообще, самым точным, что он написал о первом периоде их любви, было стихотворение, небывало откровенное по советским меркам, но не сказать, чтобы советская литература в конце 30-х была такой уж пуританской; воздух был наэлектризован, и некоторый эротизм даже поощрялся, поскольку демонстрировал витальную мощь. Откровенно в этом стихотворении не упоминание о плотской страсти, а чувство мужской неполноценности, признание в унизительной зависимости — и да, в том, что любовь покупается только смертельным риском, что женщина — и Родина — платит нам взаимностью не тогда, когда вокруг «тепло постели», а тогда, когда провожает на верную гибель.

Ты говорила мне «люблю»,
Но это по ночам, сквозь зубы.
А утром горькое «терплю»
Едва удерживали губы.

Я верил по ночам губам,
Рукам лукавым и горячим,
Но я не верил по ночам
Твоим ночным словам незрячим.

Я знал тебя, ты не лгала,
Ты полюбить меня хотела,
Ты только ночью лгать могла,
Когда душою правит тело.

Но утром, в трезвый час, когда
Душа опять сильна, как прежде,
Ты хоть бы раз сказала «да»
Мне, ожидавшему в надежде.
И вдруг война, отъезд, перрон,
Где и обняться-то нет места,
И дачный клязьминский вагон,
В котором ехать мне до Бреста.

Вдруг вечер без надежд на ночь,
На счастье, на тепло постели.
Как крик: ничем нельзя помочь!—
Вкус поцелуя на шинели.

Чтоб с теми, в темноте, в хмелю,
Не спутал с прежними словами,
Ты вдруг сказала мне «люблю»
Почти спокойными губами.

Такой я раньше не видал
Тебя, до этих слов разлуки:
Люблю, люблю… ночной вокзал,
Холодные от горя руки.

Самым знаменитым его произведением стало стихотворение «Жди меня», написанное в коротком отпуске и напечатанное ни много ни мало в «Правде». Серова ждала, но в 1943 году случился у неё роман с маршалом Рокоссовским, с которым она познакомилась, выступая в госпитале. Семья Рокоссовского считалась пропавшей без вести на оккупированной территории, и три месяца Серова прожила у него, но потом его жена и дочь нашлись, и он без колебаний оставил актрису. Были тёмные слухи, что на возвращении его в семью настоял Сталин, но вряд ли Сталина в то время волновала личная жизнь его маршалов; была сплетня и о том, что Поскрёбышев, секретарь вождя, якобы ему докладывает: — «Товарищ Сталин, маршал Рокоссовский живёт с женой поэта Симонова, что будем делать?» — «Завидовать будем». Это вроде бы его стиль, но тоже мало похоже на правду. Как бы то ни было, в 1943 году Серова принимает наконец предложение Симонова и становится его женой, как только театр возвращается из эвакуации. Тогда же выходит фильм с её участием «Сердца четырёх» — эта картина была снята ещё до войны и на экран летом 1941 года не вышла, ибо слишком контрастировала с суровой эпохой. Эта роль, да «Девушка с характером» 1939 года, да «Жди меня» — вот и все большие киноработы Серовой, но этого было достаточно, чтобы она стала популярнейшей актрисой, мечтой миллионов. На идеальную тоталитарную красавицу Орлову, актрису с выдающимися вокальными и пластическими данными, она совсем не походила, но её неправильное живое лицо и несколько хулиганские манеры обеспечили ей такую всенародную любовь, которой никто из эталонных блондинок сталинского кинематографа не знал.

Есть фотография, где она с писательской бригадой выехала на фронт: она сидит в шинели и сапогах на подножке машины, Симонов рядом, в кожаном пальто, смотрит на неё с комической ревностью. Ревновал он страшно и много мучился, следы этой ревности остались в письмах и в стихах:

Злую, ветреную, колючую,
Хоть ненадолго, да мою!
Ту, что нас на земле помучила
И не даст нам скучать в раю.

Понемногу она начала пить — сначала потому, что её слегка подпаивали оба мужа, их, видимо, возбуждала её раскованность, а дальше потому, что отношения с сыном разлаживались: у Симонова не складывалась дружба с её сыном, которого отдали в интернат, да и сам писатель после войны был уже не тот влюблённый романтик, а поднимай выше — государственный человек. О серовском пьянстве, поначалу невинном, вспоминала Римма Маркова: она очень мило хохотала и у неё прелестно алели мочки ушей.

В 1950 году у них родилась дочь Мария, которая считает, что это и был рубеж их отношений: после этого Симонов, хоть и любил Серову по-прежнему, стал от неё отходить и вскоре сошёлся с вдовой фронтового поэта Семёна Гудзенко Ларисой Жадовой. (Помните? «Нас не нужно жалеть, ведь и мы никого б не жалели…» Вот, это он.) Я уже писал, что Симонову всё доставались вдовы — вдова Серова, вдова Гудзенко, да и сама муза фронтовой поэзии, словно овдовевшая после Гумилёва и Киплинга, перешла ненадолго к нему. О временах разрыва с Серовой замечательно вспоминает Леонид Зорин: он тогда принёс пьесу в Малый театр, Серова там недолго служила (ушла из-за скандалов, вызванных начинавшимся алкоголизмом), и Зорину запомнилась её растерянность, полное непонимание — как это, только что он её боготворил, и вдруг… Она была уже располневшая, оплывшая, хотя ещё полная сил и былой прелести, и зритель её любил, а вот уход Симонова ей представлялся совершенно алогичным. «Скажите, почему? Почему это так бывает?» Но она не жаловалась, это было не в её характере.

После этого они почти не виделись, в 1957 году официально разошлись, Симонов с ней не встречался, сын её спился и умер, она пережила его на полгода и умерла одна в пустой квартире. Было это в 1975 году. Римма Маркова пишет, что незадолго до смерти она познакомила её с молодым любовником: «Моя последняя любовь — Сюся…» Подлинно история страны, которая деградировала неудержимо и спивалась так же стремительно; и правил ею совершенный Сюся. Симонов на её похороны прислал 58 роз, а надо было сам он пережил её на четыре года и вспоминать не любил. Дочери говорил, что Серова была его самым большим счастьем, а стала самым большим горем. Незадолго перед смертью опять стал писать стихи — очень хорошие.

Был ли Симонов большим поэтом? Большим прозаиком точно не был, хотя несколько образцов первоклассной прозы у него есть: повести «Случай с Полыниным» и «Двадцать дней без войны». Оба — о любви честного и простого военного корреспондента (это он скорректировал с годами свой победительный образ) к ветреной и внутренне фальшивой актрисе; в «Двадцати днях» она даже раздвоилась на актрису хорошую, то есть Нику, и актрису плохую, то есть Ксению. Ксения не только человек дурной, но ещё и мать плохая, их с Лопатиным дочь воспитывает бабушка, — в действительности бабушки воспитывали дочь Симонова и Серовой Марию, рождённую в 1950 году, в последний, как полагает она сама, год фактического брака. Именно она скопировала письма отца к матери, которые он собирался уничтожить, — вынесла их из квартиры матери и переписала самые важные, листов двадцать из сотни. Серова всё хранила, больше у неё никаких драгоценностей не было. Хорошие письма. Как у Маяковского, почти без знаков препинания, что делает их похожими на современные стихи:

«Если хочешь себе меня представить точно как я есть сейчас — открой альбом и найди хату в медсанбате — где я лежу и ко мне пришёл Утвенко. Так же не брит, так же обвязан компрессами и в той же безрукавке и ты ещё дальше от меня чем тогда. Может быть и не надо всё это писать в письме, но вот так подошло, девочка моя, что хочется до смерти чтоб ты пожалела. Знаешь, мне иногда казалось, что тебе в твоём чувстве ко мне не хватает возможности помочь, пожалеть, поддержать. Я в этом чувстве всегда ершился, и в начале нашем принятый тобой слишком за мальчика раз навсегда поднял плечи, закинул голову и, присвистывая, старался быть слишком мужчиной — больше чем это нужно и больше чем это правда по отношению ко мне. И в этом часто у меня было отсутствие искренности и открытости души для тебя до конца, что порой обижало тебя и сильно, я знал это. Сейчас что-то повернулось в моей душе…»

Так вот насчёт поэта… Тут всё сложнее. Я приехал к Новелле Матвеевой в августе 2016 года, привёз какую-то еду и гонорар, это была последняя наша встреча, она записана у неё в дневнике вместе с разговором о Симонове. Не помню, почему зашла о нём речь. Я тогда сказал: знаете, Симонов и Твардовский — при поверхностной дружбе — считали друг друга не очень хорошими поэтами; кажется, оба при этом были по-своему правы. Матвеева сказала: нет, Симонов всё-таки поэт, он что-то чувствовал и понимал. Твардовского, призналась она, я не люблю с тех пор, как моей матери, отнёсшей стихи в газету, хорошие, романтические стихи, присоветовали брать пример с Твардовского. Дома был «Тёркин», я стала его читать — ну как можно таким хореем писать о войне! Мне всё слышалось: «Ой, дербень-дербень, Калуга, дербень, Ладога моя!» Симонов — другое дело, он писал иногда настоящие стихи. Насчёт Твардовского я согласиться не могу, но что Симонов был, что ли, более природным поэтом, что стихи его сделаны из более поэтического вещества, — это, кажется, верно (притом что до вершин Твардовского вроде «По дороге на Берлин» или «Я убит подо Ржевом» он не поднимался). Всё-таки некоторые вещи были исключительного качества, волшебные — вспоминаются мне не самые известные, а вот такие:

Летаргия

В детстве быль мне бабка рассказала
Об ожившей девушке в гробу,
Как она металась и рыдала,
Проклиная страшную судьбу,

Как, услышав неземные звуки,
Сняв с усопшей тяжкий гнёт земли,
Выраженье небывалой муки
Люди на лице её прочли.

И в жару, подняв глаза сухие,
Мать свою я трепетно просил,
Чтоб меня, спася от летаргии,
Двадцать дней никто не хоронил.

Мы любовь свою сгубили сами,
При смерти она, из ночи в ночь
Просит пересохшими губами
Ей помочь. А чем нам ей помочь?

Завтра отлетит от губ дыханье,
А потом, осенним мокрым днём,
Горсть земли ей бросив на прощанье,
Крест на ней поставим и уйдём.

Ну, а вдруг она, не как другие,
Нас навеки бросить не смогла,
Вдруг её не смерть, а летаргия
В мёртвый мир обманом увела?

Мы уже готовим оправданья,
Суетные круглые слова,
А она ещё в жару страданья
Что-то шепчет нам, полужива.

Слушай же её, пока не поздно,
Слышишь ты, как хочет она жить,
Как нас молит — трепетно и грозно —
Двадцать дней её не хоронить!

Ну, это очень простая вещь, куда проще, но она по своей подлинности мне запомнилась с первого чтения, в возрасте, что ли, десятилетнем.

Написал он несколько гениальных стихотворений именно потому, что полюбил в правильное время правильную женщину. Серова была именно такой женщиной, именно очень советской, совершенно в духе эпохи, — сегодня этот тип лучше всего воплощает не Марина Александрова, которой доверили эту роль в «Звезде эпохи», а Полина Агуреева; она играет такую героиню в «Ликвидации», такую Лялю в «Долгом прощании» и такую, кстати, Маргариту в новом спектакле театра «Мастерская П. Фоменко». Женщина, которая может махнуть чашку спирта, по-мальчишески курит, легко и ненадолго влюбляется, не боится никаких опасностей, одинаково свободно чувствует себя в салоне и на войне, может изобразить светскую красавицу, а может — уличную девку; самая настоящая Серова — это когда она поёт в фильме «Жди меня», в лучшей своей картине, «Хороша я, хороша — плохо я одета, никто замуж не берёт девушку за это». И есть ещё одна фотография, где она в ТРАМе играет мальчишку-беспризорника, в надвинутой на глаза кепке, — вот там она совершенно такая.

Симонов не был настоящим героем этой эпохи, точней, стал им к 45-му, когда уже эпоха была не та. В этом и драма.

На первом, довольно поверхностном уровне эта история выглядит так. В русской поэзии XX века есть два чуда — две книги о ключевых событиях столетия, не столько написанные их создателями, сколько явившиеся через них, при минимальном волевом участии. Это «Сестра моя — жизнь» Пастернака — о русской революции и «С тобой и без тебя» Симонова — о Великой Отечественной. Не зря эти два имени свела анонимная эпиграмма конца 40-х: «Хоть ваш словарь невыносимо нов, властитель дум не вы, но Симонов». Никто не сравнивает двух этих поэтов, всё слишком понятно, но роли их вполне сравнимы.

Обе книги — не столько стихотворные сборники, сколько романы в стихах, две истории трагической любви. Книга Пастернака — о том, как Родина и революция три месяца принадлежали поэту, а потом всё застыло и вернулось в обычные формы; преображённая Родина стала обычной, и они перестали быть интересны друг другу, хотя он ещё некоторое время по ней тосковал. Это как у Куприна в «Звезде Соломона»: «Но вы не тот… — сказала она наконец с невыразимым сожалением. — Это был сон… Необыкновенный, таинственный сон… чудесный… непостижимый…»

Книга Симонова — о том, как мальчик полюбил девочку (если хотите, советский принц — советскую принцессу) и пошёл на войну, чтобы её завоевать. А когда он вернулся с войны героем, девочка уже была готова его полюбить и даже полюбила, но оказалась ему уже не нужна. Что-то с ним такое случилось на войне, о чём он и сам не готов был рассказывать. То ли он вырос и состарился, потому что на фронте не только очередные звания присваивают быстрей, там и обычный человеческий возраст умножается на два. То ли он немного умер, при постоянной близости смерти такое бывает. То ли он кое-что оценил заново, потому что критерии меняются тоже. А может быть, он очень сильно ухудшился, потому что война никого не улучшает и ни одной проблемы не снимает (вопреки многим отечественным идеологам и рулевым, искренне убеждённым, что война всё спишет, — источника этой истинно народной поговорки я до сих пор не нашёл). Может быть, он стал вообще не очень способен к любви. Всё это в принципе вписывается в понятие «повзрослел» или, как говорит всё тот же народ, «похужал и возмудел». Никаких особенных иллюзий насчёт взрослости у народа нет — он понимает то, что сформулировал Пушкин: «Но боюсь: среди сражений ты утратишь навсегда скромность робкую движений, прелесть неги и стыда!» В XX веке сражения пошли другие, и утраты другие, и прелесть неги и стыда уже мало кого волновала, но что-то такое после войны с людьми делалось, что бессмысленно заливать елеем военной славы и компенсировать наградами. Симонов сам о ней сказал: «Она такой вдавила след и стольких наземь положила, что двадцать лет и тридцать лет живым не верится, что живы». В самом общем виде эта же фабула излагается в известных балладах про кубок и перчатку, а также медвежью шкуру: жестокий любовник/любовница отправляет партнёра на смертельное испытание, и он/она с этим испытанием справляется, но любви ему/ей после этого уже не надо. Что-то вроде:

К зверям идёт,
Перчатку смело он берёт
И возвращается к собранью снова.
Спокойно всходит на балкон;
Рукоплесканьем встречен он;
Его приветствуют красавицыны взгляды…
Но, холодно приняв привет её очей,
В лицо перчатку ей
Он бросил и сказал: «Не требую награды».

Аналогичная история в одной сибирской саге — не то «Строговы», не то «Тени исчезают в полдень». Одна баба славилась как охотница на медведей, любовник бросил ей вызов — типа добудь медведя, она бросила ему шкуру и сказала: «А мою любовь, видно, тот медведь съел». И вот с Симоновым произошло нечто подобное: он хотел стать достойным своей дамы сердца, хотел заменить и превзойти лётчика-героя, сталинского сокола. И точно, после периода особого интереса к лётчикам, которые в конце 30-х вдруг стали гибнуть один за другим в результате нелепейших случайностей, а на самом деле глубинных закономерностей, у вождя завелись другие соколы, менее отважные, более надёжные, и Симонов в этом ряду был первым. Но пока он завоёвывал её любовь, а заодно и статус, и славу, с ним успело что-то такое произойти, что уже никакая любовь не была ему нужна; и может быть, он даже начал понимать, что если женщине (и Родине) в таких количествах угоден героизм, то это не очень правильная женщина и довольно, как бы сказать, своеобразная Родина. Полагаю, что на этой войне советский патриотизм надорвался и надломился навсегда, окончательно же его сгубили послевоенные уничтожения и репрессии; повторять клятвы и лозунги могли только те, кто войны по-настоящему не видел. Люди завоевали, отвоевали Родину, но за это время стали другими, и благодарности от неё они не увидели, и доживали с ней — без любви.

Мне даже кажется, что подлинной причиной их разрыва была эта подмена, случившаяся на войне, но там такая травма, такая кровавая корка, что мы и посейчас боимся её трогать, тем более что ничего ведь так и не зажило. Людей всё-таки готовили к другому — к подвигу, а не к мясорубке. И нужны на этой войне оказались совсем другие качества — не готовность жертвовать собой, а выносливость, расчётливость, приспособляемость. И героями оказались не те, кого прочили в герои, — катастрофу одного из таких людей, предвоенных кумиров, сам Симонов описал в «Двадцати днях без войны» не без некоторого тайного превосходства:

«Он всю жизнь писал стихи о мужестве, и читал их своим медным, мужественным голосом, и при случае давал понять, что участвовал и в Гражданской войне, и в боях с басмачами. Он постоянно ездил по пограничным заставам и считался старым другом пограничников, и его кабинет был до потолка завешан оружием. И в тридцать девятом году, после того, как почти бескровно освободили Западную Украину и Западную Белоруссию, вернулся в Москву весь в ремнях, и выглядел в форме как само мужество, и заставил всех верить, что, случись большая война — уж кто-кто, а он на неё — первым! И вдруг, когда она случилась, ещё не доехав до неё, после первой большой бомбёжки вернулся с дороги в Москву и лёг в больницу, а ещё через месяц оказался безвыездно здесь, в Ташкенте».

Речь о Луговском, который перед войной опережал Симонова по всем статьям и был, кстати, талантливей. А на войне Луговской оказался комиссован, потому что в самом деле заболел после первой бомбёжки, а Симонов вышел в герои, любимцы вождя. Потому что обладал другими качествами, но, в числе этих других качеств, ещё и храбростью, и способностью чётко работать в условиях смертельной опасности. А может быть, ему просто было ради кого выживать и побеждать, а Луговскому — не было. Он больше всех своих женщин любил мать, которую и похоронил в Ташкенте; ужасная вообще судьба!

Симонов выжил, и осуществился, и победил; но нечто главное утратил и, когда вернулся, в любви уже не нуждался. Очень может быть, что его манили теперь соблазны куда более неотразимые — соблазны карьеры и государственной службы. Как-то Серова, вновь обретённая, казалась ему уже не так нужна. Тридцать лет, не мальчик, муж совета. И любовная лирика прекратилась не в год их расставания, не в 1956-м, а гораздо раньше. «Я просто разлюбил тебя. И это мне не даёт стихов тебе писать», — сказано в 54-м, но стихов о ней к тому времени давно уже не было. Строго говоря, их после войны не было вовсе. На войне, когда они были врозь, она была нужна и даже необходима, а потом — что может быть потом? Главное осуществилось, мир испортился бесповоротно.

Тут, кстати, второй слой этой истории — эволюция советского проекта, превращение СССР в совсем другую страну, в которой были другие герои.

Главными эмоциями конца 40-х — начала 50-х стали страх, тоска и, страшно сказать, скука. И это совсем не чета тому, что делалось в канун войны, когда главным содержанием жизни был не только террор, не только страх, хотя ретроспективно, из нынешних времён, видится в первую очередь это. Нет, тогда в воздухе носилось предощущение великих событий, нечто, страшно сказать, эротическое — и соотносится это время с послевоенным примерно как precoitum и postcoitum. Секс, конечно, не война, но дело такое грубое, плотское, даже в чём-то кровавое, и до него все испытывают страшное грозовое возбуждение, а потом, страшно сказать, — усталость и разочарование. В предвоенной эпохе, сколь ни ужасно это звучит, был свой эрос. Он был во всём — в героических фигурах лётчиков, в культе Испании, в ночной жизни, даже и в терроре. Этим тёмным эросом пропитан, например, роман «Мастер и Маргарита», и тайна его очарования — не в последнюю очередь в этом. Про послевоенную Москву такого не напишешь. Послевоенный мир — это, примерно сказать, как «Так безрасчётный дуралей, // вотще решась на злое дело, // зарезав нищего в лесу, // бранит ободранное тело». Европа в этой войне, кажется, навеки надорвалась; Россия уж точно.

Просто сравните: вот они в начале этой истории, в конце 30-х годов, он поэт и драматург, она актриса, он страстно и безрассудно влюблён, она жестока и холодна, все ждут великих испытаний, в начале этих испытаний она как будто впервые признаётся, что любит его; то есть он, живой и здоровый, не так ей интересен, а интересна трагическая обречённость. Он пишет блестящий любовный цикл, всю войну грезит о ней, — и вот они в конце: он вернулся, опустошённый и повзрослевший, а она уже полнеет и спивается и — страшно его разочаровывая — начинает пользоваться плодами его славы. Это эпизод из 46-го — Симонов вернулся из Японии, скоро поедет в Штаты, на переделкинской даче сооружает бассейн, и, чтобы его наполнить, надо лишить воды весь посёлок; ей не позволяют это сделать, она капризничает… В ней появляется барственность, а скоро она обрюзгнет, и прелестная её взбалмошность превратится в скандальность, а лёгкое пьянство — она почти всегда как пьяная — в тяжёлую, грубую скандальность; и сначала ему надоест, а потом его попросту станет от этого воротить. На фоне всего этого он выпустит худшую свою книгу стихов — хуже всего, что написал до и после, и называться она будет демонстративно сходно с главным сборником, принёсшим ему славу. Тот был — «С тобой и без тебя», а этот — «Друзья и враги». Это будет чистая политическая лирика без малейшего просвета. Разрешите я приведу, просто для наглядности, самое знаменитое стихотворение оттуда, в лёгком милосердном сокращении:

Мой друг Самед Вургун, Баку
Покинув, прибыл в Лондон.
Бывает так — большевику
Вдруг надо съездить к лордам,
Увидеть двухпалатную
Британскую систему
И выслушать бесплатно там
Сто пять речей на тему
О том, как в тысяча… бог память дай, в каком
Здесь голову у короля срубили.
О том, как триста лет потом
Всё о свободе принимали билли
И стали до того свободными,
Какими видим их сегодня мы,
Свободными до умиления
И их самих, и населения.
Мы это ровно месяц слушали,
Три раза в день в антрактах кушали!
И терпеливо — делать нечего —
Вновь слушали с утра до вечера…
Когда же не хватило нам
Терпения двужильного,
Самеду на обеде там
Взять слово предложили мы:
— Скажи им пару слов, Самед,
Испорти им, чертям, обед!..
И вот поднялся сын Баку
Над хрусталём и фраками,
Над синими во всю щеку
Подагр фамильных знаками.

(Это что? Специальные татуировки почётным подагристам? О таком симптоме артрита умалчивают все медицинские энциклопедии. Если кто-то что-то знает, просветите.— Д.Б.).

Над лордами, над гордыми
И Киплингом воспетыми,
В воротнички продетыми
Стареющими мордами.
Над старыми бутылками,
Над красными затылками,
Над белыми загривками
Полковников из Индии.
Не слыша слов обрывки их,
Самих почти не видя их,
Поднялся он и напролом
Сказал над замершим столом:
— Я представляю, сэры, здесь
Советскую державу.
Моя страна имеет честь
Входить в неё по праву
Союза истинных друзей,
Пожатья рук рабочих.
(Переведите поточней
Им, мистер переводчик.)
И хоть лежит моя страна
Над нефтью благодатною,
Из всех таких на мир одна
Она не подмандатная,
Вам под ноги не брошенная,
В ваш Сити не заложенная,
Из Дувра пароходами
Дотла не разворованная,
Индийскими свободами
В насмешку не дарованная,
Страна, действительно, моя
Давно вам бесполезная,
По долгу вежливости я
В чём вам и соболезную.
Так говорил Самед, мой друг,
А я смотрел на лица их:
Сначала был на них испуг,
Безмолвный вопль: «В полицию!»
Потом они пошли густым
Румянцем, вздувшим жилы,
Как будто этой речью к ним
Горчичник приложило.
Стоит мой друг над стаей волчьей,
Союзом братских рук храним,
Не слыша, как сам Сталин молча
Во время речи встал за ним.
Встал, и стоит, и улыбается —
Речь, очевидно, ему нравится.

Да, товарищи, встал, и стоит, и улыбается! Что? Мало мы видели таких перерождений? Мало у нас было — пусть не гениев, пусть людей одарённых, которые в эпоху коленоподнятия заговорили так, как прежде не приснилось бы им и в самом дурном сне?

Но в случае Симонова это особенно контрастно ещё и потому, что сама эпоха, породившая эти вирши, несравнима с той, которая его сформировала. Потому что есть вещи хуже террора — это террор, попавший в кровь, вошедший в привычку; это поколение, выросшее при терроре и не способное противостоять липкому повседневному ужасу. Это люди, для которых отвага на фронте ещё возможна, но принципиальность в жизни — уже никогда; и что самое печальное — но сладострастие в них ещё осталось. Они же ещё молоды, тридцать с небольшим. Только это — совсем другое сладострастие: не радость взаимной страсти в грозовые времена, а сладострастие падения, восторг самоотдачи. Тогда они принадлежали друг другу — теперь принадлежат дряхлому идолу, и тень этого идолища лежит на всех их игрищах. Вот так они соотносятся — Симонов и Серова образца 1939 года и они же восемь лет спустя.

Опубликовал    20 мар 2019
0 комментариев

Похожие цитаты

Поэты ходят пятками по лезвию ножа и режут в кровь свои босые души.

Опубликовал  пиктограмма мужчиныВардан 001  11 мар 2013

ТЕПЕРЬ НЕ УМИРАЮТ ОТ ЛЮБВИ.

КАК ПОГИБЛА ЮЛИЯ ДРУНИНА

Теперь не умирают от любви —
насмешливая трезвая эпоха.
Лишь падает гемоглобин в крови,
лишь без причины человеку плохо.

Теперь не умирают от любви —
лишь сердце что-то барахлит ночами.
Но «неотложку», мама, не зови,
врачи пожмут беспомощно плечами:
«Теперь не умирают от любви…».

Юлия Друнина. Это имя известно каждому человеку, который хоть однажды прикоснулся к стихам.
10 мая ей исполнилось бы 88 лет. Но поэтесса трагически ушла из жизни, покончив с собой 20 ноября 1991 года.

Опубликовала  пиктограмма женщиныСвава  25 сен 2016

ПОЭТЫ
На этом свете всякое бывает —
Правдиво лгут, и яд вливают в мирру.
Коль воздуха Поэтам не хватает,
Поэты разлетаются по миру.

Поэты разлетаются, как птицы,
Но меньше птиц в стоянках понимают,
Поэты сохраняют свои лица
(Кто не Поэты, те не сохраняют).

Поэты любят Родину до гроба,
Хотя любовь, порою, не взаимна.
Смотреть Поэты не умеют в оба,

Опубликовал(а)  Бен Эзоп  02 апр 2017